— Погоди, — сказал он. — Так не надо.
От ярости и артрита пальцы его не слушались, и ему никак не удавалось закрыть коробок. В результате коробок упал на землю, а спички рассыпались. Старик выругался. Потом намеренно, с какой-то необъяснимой злостью грязно выругался еще раз, по-немецки. Приятно-омерзительные слова сорвались с его губ, доставив несомненное удовольствие.
Мальчик перестал сосать покрасневшую руку. Озорные искорки запрыгали в его больших печальных глазах, промелькнула вспышка напряженной веселости, какая бывает у попугая, и которая иногда в том, минувшем девятнадцатом веке озаряла пустой напряженный взгляд оборванцев, время от времени выполнявших его поручения. Мальчик взял у старика разъединенные части спичечной коробки, опустился на колени, собрал разбросанные спички и аккуратно уложил их на место. Потом передал коробок старику, который вновь отправил его в закрывающийся на молнию карман комбинезона, а оттуда достал кисет. Рассыпав по земле зловонное конфетти, вытащил щепотку табаку. Изо рта высунулся людоедский язык, острый, с желобком посередине. Старик смочил табак тягучей драконовой слюной. Потом потянулся к мальчику.
— Ну а теперь, — сказал он как можно ласковее. Правда, ласково, кажется, все-таки не получилось. Мальчик понял. Он вложил свою ужаленную руку в руку старика. Лицо его при этом было серьезным, словно он чего-то ждал, — например, скрепить некую мальчишескую клятву кровью, полученной от булавочного укола, или намазав ладони священной слюной. Старик приложил влажную щепотку табаку к ранке, взял другую руку мальчика и накрыл ладошкой пчелиный укус с табачным комочком. — Вот так. Держи крепче.
Мальчик повиновался, а старик с трудом вытаскивал дымокур с верхнего магазина улья. Он надеялся, что прошло не так много времени: слишком длительное воздействие дыма могло повлиять на аромат меда. Отставив дымокур, он ухватился за края переполненного медом магазина и сделал несколько нетвердых шагов к веранде, где стояла медогонка. Старик лихорадочно, с отчаянием, от которого ему стало грустно, пытался держаться на ногах как можно тверже. Но все его старания не смогли обмануть мальчика. Послышался скрип о траву резиновых подошв, и тот оказался рядом, схватился ужаленной рукой за край прямоугольной рамки магазина — воспаление, похоже, уже начинало спадать.
Вместе они направились к веранде. На старика мальчик не смотрел, но настороженно и быстро озирался вокруг, опасаясь нового нападения. Пока старик пытался открыть дверь, тяжесть рамки неумолимо переместилась на мальчика. Но он выдержал. Оба ввалились на веранду, где стояла центрифуга с огромной рукояткой с зубчатой передачей — терпеливо, с укоризной ожидающий своего часа бездействующий фермерский агрегат.
Даже при открытой двери на веранде царил глубокий кисловатый морок еще с тех давних времен, когда убирали хлеб. Они поставили поднос со сверхъестественно ослепительным грузом воска на чистую простыню и отправились назад, к пасеке.
Если бы он работал в одиночку — а именно так он неизбежно предпочитал работать последние тридцать лет, — то только затемно смог бы все закончить: поочередно снять магазины с шести ульев, по два магазина с каждого; вырезать рамки с сотами; разогретым лезвием ножа для масла срезать восковые крышечки; загрузить в медогонку куски нарезанных сот с капающим медом и вертеть ручку, пока весь мед, который можно вытянуть из сот, окажется залитым, благодаря различным действиям центробежной и гравитационной сил, в банки для отстоя меда; проследить за тем, чтобы дверь на веранду была плотно закрыта и защищала от пчелиных контратак; и наконец вернуть опустошенные магазины в ульи. С помощью же Лайнуса Штейнмана, с течением дня становившегося все более расторопным, мальчика умного, ловкого и, к счастью, безоговорочно и изумительно молчаливого, он закончил работу в начале пятого. Они стояли рядом на крытой веранде, ощущая густой, насыщенный запах — как атмосферу планеты брожения и разложения, как планету Венеру во всем ее прогорклом мрачном буйстве — меда. Когда замерла центрифуга, им почудилось, что веранда, ферма, их долина, защищенная склоном холма, огромная чаша однообразно зеленого мира вокруг, наполнились непроницаемой, тягучей тишиной.
И тут же приятное ощущение от совместного труда ушло. Старик и мальчик посмотрели друг на друга.
Мальчик явно что-то хотел сказать. Он рылся в карманах, и пальцы его с неприятным шуршанием липли к коротким штанишкам и рубашке. В заднем кармане нашелся огрызок карандаша, но поскольку поиски блокнота оказались безрезультатными, на куполообразном мальчишеском лбу появилась морщинка. Он хлопал себя сверху вниз и снизу вверх, пока между кончиками пальцев и карманами не образовались нежные медовые ниточки, одев их тончайшим пушком. Старик беспомощно смотрел, как мальчик с возрастающим беспокойством скатывает пушок в комочки, снимая его с ладоней и кончиков пальцев. Без сомнения, блокнот при затянувшемся отсутствии Бруно оставался единственным товарищем его мыслей.
— Может, ты обронил его на пасеке, — предположил старик. Говоря это, он почувствовал в своих словах как нотки искреннего расположения, которое ему наконец удалось выразить, так и подлинно стариковское отсутствие всякой надежды.
Ничего не поделаешь — они побрели к ульям, где старик с воспаленными суставами и подрагивающими мышцами умудрился опустить на землю свои гремящие кости. С присущей ему когда-то собачьей самоуверенностью он прочесал двор, разыскивая дешевые картонно-бумажные остатки утраченного мальчишеского голоса. При взгляде снизу шесть ульев в лучах заходящего солнца казались белыми и торжественными, как храмы в Лакхнау или Гонконге. Он шарил вокруг, нагибаясь и карабкаясь, восстанавливая по памяти, по ощущению пальцев и данным зрения мятую дорожку маленьких мальчишеских следов на тонкой, сухой траве. Пока он ползал на четвереньках, ему вновь пришла в голову мысль о возможности встретить смерть в таком виде, и, к своему удовольствию, он отметил, что ее не омрачила даже тень унижения. Долгая жизнь стерла все, что было несущественным. Некоторым старикам в конце жизни оставалась всего лишь сумма воспоминаний, другим ничего, кроме хватких щипцов или набора подтвержденных горьких аксиом. Его бы вполне устроило, если бы в самом конце он превратился в один-единственный огромный орган сыска, устремленный в пустоту в поисках разгадки.