Наконец он остановился перед «старым ульем», держа дымокур и закупоренную бутыль с бензальдегидом. От улья исходило ощущение обреченной удовлетворенности, как будто город отсыпается на следующий день после карнавала, а с вершины холма его разглядывает армия гуннов. Старик глубоко втянул дым и опустился на землю, оперевшись для равновесия на дымокур. Несколько рабочих пчел топтались у круглого городского портала.
— Доброе утро, дамы, — сказал он, а может, только подумал, что сказал.
Он приблизил губы к входному отверстию и выдохнул густой, зловонный табачный дым. Он приучил своих пчел к послушанию, достойному всяческих похвал, но когда приходишь украсть чужой мед, лучше не рисковать. Его любимый табак обладал замечательными успокоительными свойствами. Журнал «Британское пчеловодство» даже опубликовал его заметки на эту тему.
Он с треском поднялся на ноги и приготовился снять магазин улья с его жирными восковыми сотами. От этого занятия он не получал удовольствия, с каждым годом магазины становились все тяжелее. Нетрудно было вообразить, как он споткнется по дороге к задней веранде, где работала медогонка: хруст опорной кости, разломанные рамки с пролитым на землю медом. Нельзя сказать, чтобы старик боялся смерти, но он столько лет избегал ее, что она стала внушать страх просто по причине столь затянувшегося бегства. В частности, он боялся умереть каким-нибудь неподобающим образом: в уборной или упав лицом в кашу.
Он терпеливо подождал, пока трубка потухнет, и сунул ее в широкий карман комбинезона вместе со спичками и кисетом. Бензальдегид не слишком легко воспламеняем, но поджечь себя собственной непотушенной трубкой соответствовало бы его самым отвратительным представлениям об унижении, которое однажды преподнесет ему смерть. Теперь, когда трубка не мешала, он откупорил стеклянную коричневую бутыль, и его обонятельный орган был сокрушен, почти уничтожен резкой волной марципанного запаха. Он разбрызгал изрядное количество химиката на войлочную подкладку дымокура. Затем, взявшись за остроконечную крышу улья, приподнял ее. Быстро, чуть не уронив, положил крышу на землю и повернулся к сотам, великолепным сотам, каждая ячейка которых была прочно запечатана восковой крышечкой — результат усердной пчелиной работы. Они были необычайно бледные, какими бывают лишь вересковые медовые соты — насыщенная белизна, подобная белому цвету смерти или гардении. Он был в восторге. То тут, то там деловитая пчела удивленно раздумывала над причиной беспорядка, неожиданно пролившегося в улей дневного света. Одна, героическая дочь своего народа, сразу же поднялась в воздух, чтобы напасть на старика. Если она его и ужалила, то он не заметил. Старик давно уже привык к пчелиным укусам. Он установил дымокур на бледное пространство сот и водрузил крышу на место. Через несколько минут отвратительное зловоние альдегида выгонит пчел, еще находящихся рядом с сотами, вниз улья, на следующий уровень.
Обычно, когда сетка была опущена на лицо, он не слышал ничего, кроме собственного хрипящего присвиста и пчелиного жужжания. Но сейчас, с такими жирными медлительными пчелами, он решил обойтись без сетки, и поэтому ему удалось расслышать позади себя сдавленный крик. Пожалуй, он был больше похож на всхлип, краткий и расстроенный. Сначала старик подумал, что это девушка Саттерли, но, повернувшись, увидел мальчика. Тот стоял у сарая, прижав к губам тыльную сторону ладони. На нем были те же короткие штанишки и чистая отглаженная рубашка, как в день их первой встречи, но, стоя без попугая, он поразил старика своим явным одиночеством.
Старик улыбнулся:
— Больно, да?
Мальчик медленно кивнул. То ли он был слишком удивлен, то ли испытывал слишком сильную боль, чтобы делать вид, что плохо понимает по-английски. Старик подошел к нему неторопливой походкой, качая головой.
— Какой ты исключительно несчастливый мальчик, — сказал он. — Давай-ка посмотрим.
Он взял его руку. На тыльной стороне ладони, как раз под запястьем, вздулся пупырышек, на верхушке которого торчала черная ниточка жала. Расстегнув молнию кармана, старик вынул спичечную коробку и снял с нее крышку. Держа коробок со спичками на сложенной чашечкой левой ладони, правой рукой сплющил крышку и краем сплющенного картона потихоньку вытащил жало из руки мальчика. Во время этой процедуры мальчик ревел во весь голос.
— Жало нельзя тащить быстро, — сказал старик с резкостью, которая совсем не входила в его намерения. Он знал о существовании специальных слов для утешения расстроенных детей, но как раз их-то ему все было недосуг выучить. Многие годы мальчишки прекрасно на него работали — но это же было в другом веке! — будучи его глазами и ушами в самых отдаленных местах, незаметно пробираясь в темные переулки и дворы, где его собственное присутствие привлекло бы ненужное внимание, проскальзывали через фрамуги,
через черные ходы подозрительных пивных, на конюшенные дворы мошенников-инструкторов по верховой езде и обратно. И на свой высокомерно-шутливый лад он беседовал с ними и беспечно заботился о них. Но то была совсем другая разновидность мальчишек, ободранных, грубых, нищих и жадных, с пустыми глазами, приученных голодом и бедностью проявлять лишь самый узкий спектр человеческих эмоций. Они бы лучше выпили щелок, чем позволили бы кому-то увидеть их слезы. — Иначе яд разойдется по руке.
Жало упало, мальчик забрал руку и стал рассматривать розовый гистаминный бугорок. Затем сунул его в рот, чтобы снять боль. Что-то в этой сцене — немой мальчик, сосущий тыльную сторону ладони — разозлило старика. Он с удовольствием вообразил, как треснул бы его по щеке.