— А вот и я. — В столовую с фарфоровой супницей в руках мерным шагом вошла миссис Пэникер. Это была крупная, некрасивая уроженка Оксфордшира со светло-желтыми волосами, чья невероятная увлеченность тридцатилетней давности заставила ее выйти замуж за серьезного молодого индуса с черными, как угли, глазами, помощника ее отца-священника, но принесла слишком маленький, твердый и толстокожий, по сравнению со спелыми папайями, плод, о котором, вдыхая аромат напомаженных волос мистера К. Т. Пэникера летним вечером 1913 года, она позволила себе мечтать. Но у нее был прекрасный стол, достойный большего числа квартирантов, чем снимавшие теперь комнаты у Пэникеров. Семейство жило небогато; местный викарий, будучи цветным, популярностью не пользовался, прихожане отличались крайней прижимистостью, и Пэникеры, несмотря на расчетливость и строгую бережливость хозяйки дома, были, к вящему их неудобству, довольно бедны. И только благодаря щедро ухоженному огородику и кулинарной ловкости миссис Пэникер готовился прекрасный холодный суп из огурца и кервеля, предлагаемый сейчас мистеру Шейну — она приподняла крышку супницы, — чьему неожиданному присутствию в доме, да еще учитывая оплату за два месяца вперед, она была явно благодарна.
— Ну, на этот раз я предупреждаю вас заранее, господин Штейнман, — сказала она, наливая в тарелку мальчику бледно-зеленый суп-пюре с изумрудными крапинками. — Это холодный суп, он таким и должен быть. — Она посмотрела на мистера Шейна, нахмурившись, хотя в глазах играл веселый огонек. — На прошлой неделе он весь стол забрызгал супом-пюре, вот, что сделал этот мальчик, мистер Шейн, — продолжала она, — испортил Реджи его лучший галстук.
— Если бы это было единственное, что испортил этот мальчик, — сказал Реджи, поднеся к губам ложку огуречного супа. — Если бы только галстук.
Реджи Пэникер был наказанием для своих родителей и, как многие сыновья, не оправдавшие даже самых скромных родительских надежд, и одновременно бичом всей округи. Он был игрок, враль, буян и проныра. Паркинс — демонстрируя, как теперь он понял, некоторую твердолобость — умудрился потерять пару золотых запонок, коробку с перьями для ручек, двенадцать шиллингов и амулет на счастье, бледно-желтый пятифранковый брелок из «Казино Рояль» в Монако, прежде чем догадался о воровских повадках Реджи.
— И сколько же лет нашему молодому мистеру Штейнману? — спросил Шейн, настраивая блестящий гелиограф своей улыбки на глядящие куда-то вдаль глаза маленького еврея. — Девять, правда? Тебе девять лет, мальчик?
Однако, как всегда, наблюдательные вышки в голове Лайнуса Штейнмана, оказались без дозорных. Улыбка прошла незамеченной. Казалось, мальчик и в самом деле не слышал вопроса, хотя Паркинс давно установил, что со слухом у ребенка все в порядке. Он мог подпрыгнуть от неожиданного грохота тарелки. Звон церковных колоколов заставлял его огромные темные глаза наполняться непонятными слезами.
— От этого ответов не дождешься, — сказал Реджи, отправляя в рот остатки супа. — Глух, как пень.
Мальчик опустил взгляд в тарелку. Нахмурился. Жильцы в доме викария, как и большинство соседей, считали, что мальчик не понимает по-английски, да и вообще глуповат. Однако Паркинс сомневался и в том, и в другом.
— Господин Штейнман приехал к нам из Германии, — сказал мистер Пэникер, ученый, чей оксфордский выговор, к несчастью, оттенялся инородной напевностью. — Он входил в состав небольшой группы детей, в основном еврейских, чью эмиграцию в Великобританию устроил мистер Уилкс, викарий англиканской церкви в Берлине.
Шейн кивнул, открыв рот и медленно щурясь, так игрок в гольф из вежливости притворяется, что ему доставляет удовольствие выслушивать лекцию-экспромт о клеточном кариокинезе или иррациональных числах. Как будто он ничего не знал о Германии и евреях, да к слову сказать, и о викариях и детях. Скучающий вид, утвердившийся у него на лице, производил вполне естественное впечатление. И все же мистер Паркинс ему не верил. Теперь Бруно читал отрывки из «Der Erlkonig», тихонько, даже, можно сказать, вежливо, высоким, запинающимся голоском. В птичьем исполнении, пусть невыразительном и немного суетливом, слышались по-детски мучительные нотки, вполне оправданные содержанием стихотворения. И все-таки новый постоялец даже не глянул в сторону попугая.
Мистер Шейн посмотрел на мальчика, который в свою очередь посмотрел на суп, опустив самый кончик ложки в густое бледно-зеленое пюре. Как удалось заметить Паркинсу — а он был внимательный и вдумчивый наблюдатель, — мальчик ел с удовольствием только конфеты и пудинги.
— Лагерь, да? — сказал Шейн и чуть покачал головой. — Гнусное дело. Туго пришлось евреям — такое им выпало.
Вопрос о том, выплюнет или нет мальчик суп, который набрал в рот, казалось, интересовал его гораздо больше, нежели интернирование евреев. Мальчик нахмурился, и его густые брови соединились. Но суп остался во рту, и мистер Шейн наконец занялся поглощением собственной порции. Интересно, подумал Паркинс, перестанет ли он теперь говорить на эту скучную и неприятную тему.
— Уж точно не место для ребенка, — продолжал Шейн. — Такой лагерь. Да, думаю… — Он отложил ложку и перевел взгляд вверх так быстро, что мистер Паркинс удивился, — там, в углу комнаты, на верхушке тяжелого железного шеста, на исцарапанной деревянной перекладине, под которую были подложены страницы вчерашнего «Экспресса», на Шейна с критическим видом поглядывал Бруно, — и не для попугая.
Вот оно, подумал мистер Паркинс.